1984. 10 июля
Тарковский решает остаться на Западе

Тарковский несколько лет пытался добиться того, чтобы в Европу к нему выпустили не только жену, но и их общего сына Андрея. Вместо этого его всячески уговаривали ненадолго вернуться назад. При этом, вернувшись, он снова оказался бы советским режиссером, который не мог получать за свою работу на Западе причитающиеся ему деньги полностью — значительная часть их уходила бы Госкино, поскольку вести финансовую деятельность за границей в ситуации государственной монополии на внешнюю торговлю — даже продавая собственный труд или его продукты, вроде сценариев — советские граждане не могли.

10 июля 1984 года европейские газеты взорвались сообщениями:

«Один из самых знаменитых советских кинематографистов Андрей Тарковский попросил политическое убежище на Западе. Вот уже 1,5 года, как он живет в Италии, где он снял «Ностальгию», со своей женой, но добиться разрешения на выезд для своих детей ему так и не удалось.

Эту информацию подтвердил официальный представитель организации «Народное движение» (католическое итальянское объединение, близкое к христианско-демократической партии), которая сегодня организует в Милане пресс-конференцию режиссера.

Во время этой пресс-конференции, в которой примут участие режиссер Юрий Любимов, виолончелист Мстислав Ростропович, итальянский писатель Джованни Тестони и депутат ХДП Роберто Формигони, Тарковский должен объявить об этом своем решении. <…>

В СССР у него остались дети и теща. Советские власти до сих пор отказываются выдать им визы, и для переговоров приглашали режиссера вернуться в Советский Союз. Но теперь, когда он принял решение остаться на Западе, — по всей вероятности, он будет жить в США, — судьба его близких становится все более неопределенной.

Имя Тарковского отныне вписано в список лиц — советских художников, — которые за 20 лет перешли на Запад. Это началось с “невероятного прыжка” Рудольфа Нуреева в 1961 г., когда он решил не возвращаться в СССР. За ним последовали решения остаться в “свободном мире”, принятые: Натальей Макаровой, Михаилом Барышниковым, Александром Годуновым, а 30 июня этого года и Юрием Алешиным. Это же решение приняли и музыканты: Мстислав Ростропович и его жена, певица Галина Вишневская, дирижер Максим Шостакович и его сын Дмитрий»1.

На конференции Тарковский перечислил претензии к советскому режиму, которые неоднократно до этого появлялись в его дневниках и интервью:

 «“Я не диссидент. Я художник, который нуждается в полной свободе для своей работы. Нет, Тарковский — не второй Сахаров. Он — сознание, страдающее за Россию или за весь мир, их совесть. Я — только художник, и моя задача — это прежде всего создание поэтической вселенной”. Так повторил вчера в Милане Андрей Тарковский во время своей пресс-конференции. Но не является ли он диссидентом поневоле?

В течение 20 лет, вопреки всему, он пытался продолжить свою кинематографическую карьеру в СССР, несмотря на все возраставшие трудности. “Шесть фильмов за 24 года — это означает, что в течение 18 лет я находился без работы, и иногда у меня не было даже «пятачка» на проезд в автобусе”, — печально иронизирует он. Сегодня он сделал решительный шаг. У кого попросит он политического убежища? Может быть, у правительства США?

Сотни журналистов осаждают его этими и подобными вопросами. Тарковский, с напряженным лицом, отвечает на их вопросы, избегая ответа на вопрос, поставленный выше. Эмиграция, для него, — это «личная трагедия». Это самое трудное решение, которое ему приходилось принимать в жизни. “Я похож на человека, потерявшего самое дорогое для него существо, а вы уже спрашиваете у меня, на каком кладбище я собираюсь его похоронить и кем собираюсь его заменить. Моя ситуация гораздо драматичнее той, которую вы можете себе представить. Дайте мне хотя бы время выбраться из этого кошмара. Моя жена и я рассмотрели несколько различных ответов на этот вопрос, но еще не нашли окончательного ответа”.

<…> Он надеется быть услышанным, взяв на себя инициативу того, что называется «публичным разрывом». <…>

 “Я говорю сегодня потому, что пытаюсь объяснить вам следующую вещь: у меня не было другого выхода”. <…> Конечно, его никогда не арестовывали, как Параджанова. И ему никогда открыто не угрожали. Просто, незаметно он “исчезал”, “растворялся”, во всяком случае, на своей родине. За это время, три четверти всего этого периода он оставался без работы. Его проекты застревали в механизмах тяжелой машины государственной культурной индустрии. И комиссия, определяющая “качество” фильмов, могла сколько ей угодно рассыпаться в похвалах — его картины никогда не имели широкого проката. Четыре последних фильма и даже «Андрей Рублев» смогли выйти только на Западе. Отношения с Ермашом, министром кино, становились все более натянутыми. Для того, чтобы поставить два своих последних фильма, сделанных в СССР, — “Зеркало” и “Сталкер”, — режиссер был вынужден обратиться с просьбами непосредственно в Верховный Совет. <…>

На Западе Тарковский является, возможно, самым известным или, во всяком случае, самым почитаемым советским кинематографистом. В своей собственной стране он больше «не существовал». После инфаркта ему даже не предоставили права поехать в санаторий и не дали на это денег. Его положение становится невыносимым, и два года тому назад он соглашается на участие в копродукции с итальянским телевидением. “Я был рабочим-иммигрантом и, согласно советским законам, я имел право пригласить в Италию свою семью”. Но все его многочисленные просьбы о визах остались без ответа. С согласия советских властей он посылает свой последний фильм на Каннский фестиваль, но министр пытался оттеснить эту картину, послав на фестиваль в качестве официального представителя, Бондарчука (в оригинале это имя написано с маленькой буквы, и воспринимается читателем как название неизвестной ему советской реалии, наподобие слова «аппаратчик» — Прим. переводчика). “Целый клубок решений, представляющих собой оскорбления и жестокие притеснения. Это все равно, как если бы они наплевали мне в душу”, — заявляет Тарковский. Четыре письма, посланные в президиум Верховного Совета по поводу виз для оставшихся членов семьи режиссера, остались без ответа. Та же судьба постигла сделанные им официальные заявления, которые Тарковский передал советским послам в Париже и Стокгольме, через посредство министров культуры Франции и Швеции. После чего пришло решение остаться на Западе»2.

Ольга Суркова отмечала контекст этого публичного выступления Тарковского, на фоне которого оно выглядело еще более скандальным:

«Я думаю, очень важно для осознания общественной позиции Тарковского помнить, что до пресс-конференции в Милане в июле 1984 года он ни разу не выступал не только с прямыми, но даже косвенными заявлениями сколько-нибудь сомнительными в политическом отношении. Ему казалось, наверное, что на фоне диссидентского движения это “умолчание” каким-то образом зачтется ему во благо вершителями художественных судеб. Невмешательство в общественную жизнь, которой он чурался тоже, казалось ему некоторым гарантом его больших художественных свобод. Таким образом, мне представляется, что в своих наследственных генах Тарковский нес не только традицию великой русской культуры, но и страх, так или иначе пережитый его родителями и так емко иллюстрированный в “Зеркале” сценой в типографии. Конечно, не о трусости режиссера идет речь или заведомой “лжи во спасение”, но о своеобразной интеллигентской фигуре умолчания, усвоившей уроки декабризма и не желающей мызгаться ни в какой грязной общественно-политической практике.

Помню, с какой решимостью и брезгливым негодованием отверг Тарковский предложение участвовать в выставке «Искусство “андеграунда” за железным занавесом», организованной в Венеции, повторяя, что он не “желает быть игрушкой ни в чьих политических целях”! И в этом своем намерении Тарковский был честен и чист перед собою, а потому тем более совершенно искренне недоумевал, почему и за что именно он, “ни в чем не провинившийся” (хотя мог бы, предлагали!) все-таки попал в немилость. Что плохого увидели в том, что он “старался придать советскому киноискусству философскую глубину и значимость”? Ведь он по-настоящему так любил и ценил Россию с ее историей и ее культурой!»3

Родные Тарковского увидели запись этой конференции уже позже, после его смерти. Александр Гордон писал: «“Невозвращенец” — страшное слово семидесятых-восьмидесятых годов. На конференции присутствовала европейская пресса, телевидение.

Эббо Демант снял это интервью и использовал в своем фильме. Я много раз смотрел сцену этой конференции, такой драматичной, такой волнующей, что невозможно без сострадания и какого-то ужаса видеть трясущиеся руки Андрея, его нервное, потерянное и растерянное лицо. Временами он останавливался, потому что ему трудно было говорить, и тогда в молчании обращал напряженный и какой-то затравленный взгляд к присутствующим, ища у них понимания своего насильственного и безвыходного положения. Хотя заранее было решено, что он не вернется, для того и собрана конференция, но сказать все это вслух, выговорить эти слова оказалось невозможно трудно. Слушать Андрея было совершенно невыносимо для понимающих русский язык. А там были понимающие — и Юрий Любимов, и Мстислав Ростропович, и Владимир Максимов, и другие. Даже они не предполагали такого состояния Тарковского во время объявления своего решения, может быть совершенно рокового, возможно и спровоцировавшего рак легких. Конференцию организовал ныне покойный Владимир Максимов. По его словам, он предупреждал Андрея о тяжелой участи эмигранта, об изменении его статуса: “Поменяется все, друзья станут врагами”.

Последствия были самыми ужасными. По моему личному мнению, они привели Тарковского к глубочайшему стрессу и печальному концу»4.

В тот же документальный фильм Эббе Деманта включено интервью с Отаром Иоселиани, еще одним советским режиссером, уехавшим за границу и осевшим во Франции: «Когда Андрея спрашивали, почему он все же остался здесь, он отвечал: “Чтобы досадить им”. И все же это люди, которым нельзя досадить, которых абсолютно нельзя изменить. <…> Боль, причиненная ему, боль утраты привычного окружения, среди которого он прожил пятьдесят лет, не была ни в коей мере связана с мечтой о жизни на Западе»5.