1941. 29 августа
Эвакуация в Юрьевец

Летом 1941 года Тарковские жили на даче под Москвой. Осенью они уехали в Юрьевец на Волге, где жила мать Марии Вишняковой и где дети, Андрей и Марина, уже провели какое-то время в конце 1930-х, когда отец оставил семью и матери нужно было заниматься поисками работы. Теперь, как писал потом Андрей Тарковский, «нас называли “выкуированными” или “выковыренными”, как кому больше нравилось»1.

Марина Тарковская вспоминала: «Юрьевец военный… Комнатка в два окна в доме номер 8 на улице Энгельса. Дерево напротив, плещущее ветвями во время летней грозы. Кафельная лежанка, на которой мы отогревались в морозы. Наш самолет, севший на лед Волги. Детская библиотека с ее особым запахом чернил и зачитанных книжек. Ивановская гора, высокие санки-каретки. Комья смерзшегося конского навоза и клочки оброненного с розвальней сена, в котором я так любила узнавать летние травы и цветы»2.

Для Тарковского, которому было девять лет, когда началась война, годы, проведенные в Юрьевце, были периодом взросления, переходом от детства к осознанию себя и окружающего мира. Позже он писал: «Детством, воспоминаниями о себе, чувствами бессмертия и острой растительной радости художник питается всю свою жизнь. Чем ярче эти воспоминания, тем мощнее творческая потенция»3.

Этим чувствам его уже тогда учила мать. Мария Вишнякова так описывает один из июльских дней 1942 года в письме Арсению Тарковскому на фронт:

 «Дорогой наш папочка! Вчера мы вернулись из деревни и принесли земляники: большую стеклянную крынку и еще отдельно шесть чашек больших. Конечно, целый день в лесу дети питались ягодами с хлебом и ужинали в деревне тоже ягодами. В общем, набрали стаканов 20–25 — правда, молодцы? <…> Мне очень хочется написать тебе про тот день в лесу — нам было так хорошо, детишки ни разу не поссорились, старались, собирали ягодки, потом играли, Маринка устроила на пеньке столовую, продавала земляничные ужины, бегала на базар за покупками, лазали по деревьям.

А потом мы шли в деревню по узенькой тропиночке среди огромного поля нежно-зеленого льна. Мышик шел впереди в коротусеньком синем платьице с коричневыми босыми ножками и нес в левой ручке баночку на тесемочке, полную ягодок, и так красиво было кругом, и ягодки были красные, и баночка мелькала среди зелени. Мы с Андрюшкой шли сзади и любовались нашим Мышиком, и льном, и баночкой с ягодками, и я сказала ему, чтобы он запомнил хорошенько этот день и Мышика, идущего среди льна под вечерним солнышком»4.

А сам Тарковский вспоминал зимы на Волге, которые потом воплотил на экране в одном из эпизодов «Зеркала», которое сначала называлось «Белый, белый день»: «Во время эвакуации, когда мы жили в Юрьевце — зимы были прекрасными. Видимо, оттого, что в этом маленьком городке на Волге не было никаких заводов, способных перепачкать зиму.

В 1942 году, в канун Нового года, там выпало столько снега, что по городу было почти невозможно ходить. По улицам в разных направлениях медленно двигались люди, несли на коромыслах ведра, полные пенистого пива. Они с трудом расходились на узких, протоптанных в снегу тропинках и поздравляли друг друга с наступающим праздником. Никакого вина, конечно, в продаже не было, но зато в городе был пивной завод и по праздникам жителям разрешалось покупать пиво в неограниченном количестве.

Снег был чистый, белый. Он шапками лежал на столбах ворот, заборов, на крышах…»5

С Юрьевцем связаны и эпизоды с продажей материнских сережек в «Зеркале»: «В эвакуации пришлось продавать и менять на продукты самые разные вещи. Постепенно исчезали фаянсовый кувшин и таз, доха и велосипед Николая Матвеевича, мамин клетчатый джемпер и плюшевый жакет»6.

Думать о продаже бирюзовых серег Мария Вишнякова начала весной 1943 года, когда зашла речь о возвращении в Москву: «Надо было подниматься в дорогу, покупать билеты, а пока — дожить до отъезда.

В апреле мама написала об этом папе. Бирюзовые серьги она называла просто «голубые сережки». “Хотим продать голубые сережки”, “У меня покупают голубые сережки”. <…> Но сделать это было непросто, людям тогда было не до роскоши.

Когда-то мама опять пошла за Волгу и опять взяла с собой серьги. Вместо них она принесла в мешке меру картошки. Эти слова “мера картошки” так часто повторялись бабушкой, что стали привычными. <…> Мера — это неканоническая мера объема — небольшое прямое ведро. Сколько в нем было килограммов? Может быть, восемь…»7

Эти походы матери в поисках покупателей подарили Тарковскому и первую мистическую историю в его коллекции. Когда однажды Мария Вишнякова после долгого пути по зимнему лесу зашла в деревенскую избу за угольком, чтобы зажечь самокрутку, «сердитая хозяйка даже не пригласила маму сесть и обогреться, хотя было ясно, что мама не здешняя и пришла по морозу издалека.

“Нет у меня углей, я и печку сегодня не топила!” — закричала она. “Нет так нет”, — ответила мама и вышла. Было очевидно, что хозяйка врет — ей просто не хотелось лезть в печку за углем.

Мама снова впряглась в свои санки. Она не была злым человеком, и, хотя ей было обидно, она не могла пожелать зла этой женщине.

Но когда мама пошла прочь, в голове ее возник образ какого-то большого пожара и пронеслась странная мысль: “Сейчас она жалеет уголька, а ведь сколько будет огня!”.

В какой-то другой избе мама обогрелась, прикурила самокрутку и пошла дальше в знакомое село.

Через день она возвращалась обратно. Вот и деревня, в которой мама просила огонька. Вместо крайнего дома, в который она заходила, стояла среди обгоревших раскиданных бревен закопченная русская печь с высокой трубой.

Маме стало нехорошо, и она чуть не села на свои санки.

Придя домой, она рассказала нам про этот случай, который стал первым в Андреевой коллекции мистических историй»8.

Одним из самых острых ощущений во время эвакуации было ожидание отца, которое Тарковский потом осознавал как часть общего опыта своего поколения:

«Детство моих сверстников связано с войной. Когда нам было девять лет, наступил 1941-й год. В 1945-м нам исполнилось тринадцать. Люди одного поколения в мирной жизни менее связаны друг с другом. Мы же были связаны войной. Ожиданием. Надеждой и страхом. Верой и голодом. Письмами от отцов в виде треугольников, приходивших с фронта. Обесцененными денежными аттестатами, а некоторые счастливыми короткими побывками и свиданиями с отцами и братьями»9.

Воспоминание о приезде отца после ранения Тарковский тоже воплотил в «Зеркале», которое и стало для него реализацией желания рассказать о поколении через рассказ о себе как его представителе:

«Я помню, как это было у нас.

Редкие березы, ели — не лес и не роща — просто отдельные деревья вокруг дачи, на которой мы жили осенью сорок четвертого года.

Мы бродили по участку и собирали сморчки. Я бесцельно слонялся между деревьями, потом наткнулся на канавку, наполненную талой водой. На дне, среди коричневых листьев почему-то лежала монета. Я наклонился, чтобы достать ее, но сестра именно в это время решила испугать меня, с криком выскочив из-за кустов. Я рассердился, хотел стукнуть ее, но в то же мгновение услышал мужской, знакомый и неповторимый голос: “Марина-а-а!”.

В ту же секунду мы уже мчались в сторону дома. В груди у меня что-то прорвалось, я споткнулся, чуть не упал, и из глаз моих хлынули слезы. Все ближе и ближе я видел его очень худое лицо, его офицерскую форму, кожаную портупею, его руки, которые обхватили нас. Он прижал нас к себе, и мы плакали теперь все втроем, прижавшись как можно ближе друг к другу, и я только чувствовал, как немеют мои пальцы — с такой силой я вцепился ему в гимнастерку.

— Ты насовсем? Да? Насовсем? — захлебываясь, бормотала сестра, а я только крепко-крепко держался за отцовское плечо и не мог говорить.

Вдруг отец оглянулся и выпрямился. В нескольких шагах от нас стояла мать. Она смотрела на отца, и на лице ее было написано такое страдание и счастье, что я невольно зажмурился.

Те, кто родились позже 1944-го года — совершенно другое поколение, отличное от военного, голодного, рано узнавшего горе, объединенного потерями, безотцовщиной, обрушившейся, как стихия, и оборачивающейся для нас инфантильностью в 20 лет и искаженными характерами. Наш опыт был разнообразным и резким, как запах нашатыря. Мы рано ощутили разницу между болью и радостью и на всю жизнь запомнили ощущение тошнотворной пустоты в том месте, где совсем недавно помещалась надежда. <…> В нас еще долго жило эхо этой самой надежды, которая объединяла всех, кто пережил войну. Она связывалась с исполнением всех желаний, задавленных смертями, бомбежками, нищетой и разрухой.

Желание покоя и сытости выродилось после войны у одной половины в истовые убеждения и служение им, у другой — в приспособленчество и стремление к излишествам.

Несмотря на, в общих чертах, общий мартиролог, расслоение началось необратимое и ожесточенное, как только мы стали взрослыми»10.

Пивная этикетка, сохраненная Андреем Тарковским в дневнике.

Воспоминания о детстве в Юрьевце не только повлияли на решение Тарковского снимать «Иваново детство» и не только воплотились в целых эпизодах «Зеркала» (вплоть до капора — головного убора, который носила Марина Тарковская и который режиссер надел на школьницу в фильме):

«“Рублева” мы снимали во Владимире и в Суздале. И оба эти города напоминают мне мое детство. <…> Однажды, после работы, я вернулся в номер владимирской гостиницы, где жил в то время, и долго не мог заснуть. Потом встал, зажег свет и написал стихотворение о детстве. И после этого заснул. Вот оно:

Воспоминание детства

Сквозь пыль дорог, через туманы пашен,
Превозмогая плен паденья вкось,
Горячим шепотом пронизанное насквозь
Пространство детства! Как сухая ость
Качнувшая меня наклоном башен.
Беленою стеной и духотой заквашен,
Круженьем города — младенческий испуг,
Дрожаньем кружева тропинок. Залевкашен,
Как под румянцем скрывшийся недуг,
Брак волокна древесного. Украшен
Смертельной бледностью воспоминаний.
Страшен
Бесстрашный вниз прыжок с подгнившей крыши вдруг.

14 сентября 1965. Владимир»11.


Комментарий Д.А. Салынского

Военное время надолго запомнилась Андрею.
Сейчас принято акцентировать, что фильмы Тарковского наполнены духовным содержанием, немного туманным, абстрагированным. Но не надо забывать, что в его фильмах духовное содержание разворачивается на фоне трагических событий, часто в той или иной степени связанных с войной. В его фильмах много войны.
В дипломной работе «Каток и скрипка» война упоминается в диалоге героев – мальчика-музыканта и водителя катка-асфальтоукладчика. Мальчик спрашивает старшего друга: «А вы на войне были?», тот отвечает: «Был. Но я тогда был ненамного старше тебя». А насколько старше? Может быть, совсем ненамного, и тогда тут предсказан будущий герой «Иванова детства», ведь у Тарковского все переплетается.
Наследие войны – склад немецких неразорвавшихся снарядов – в центре сюжете снятой дял телевидения курсовой работы Тарковского и Гордона «Сегодня увольнения не будет» (1959). В радиоспектакле по рассказу Уильяма Фолкнера «Полный поворот кругом» (1964) тоже речь идет о войне, правда, Первой мировой.   
Ребенок и война – сюжет «Иванова детства», сильнейшего фильма, поразившего европейских зрителей и жюри Венецианского кинофестиваля. Война там не только в игровом сюжете, но и в хронике победы на Германией. В хроникальном стиле выполнен эпизод, где герои фильма, разведчики, в конце войны находят немецкую тюрьму с гильотиной, где, вероятно, погиб Иван. Сегодня выяснилось, что показанная в финале фильма гильотина находилась не в Германии, а в тюрьме польского города Познани.
Документальные кадры, вошедшие в «Иваново детство», снимали военные кинооператоры Михаил Посельский и Борис Соколов. Мемуары Михаила Посельского опубликованы (с фотографиями) в журнале «Киноведческие записки» (№ 72, 2005) и вскоре вышли отдельным изданием.
Война упоминается даже в «Солярисе», не в прокатном варианте, а в рабочей версии, в прологе, где определяется эпоха действия фильма: «Еще живы ветераны последних войн».
Военные эпизоды есть в «Зеркале», тут тоже использована кинохроника. В момент монтажа «Зеркала» считалось, что оператор, снявший кадры перехода солдат через Сиваш, погиб в тот же день. Тарковский упоминал об этом как о факте в лекциях по кинорежиссуре. Но теперь опубликованы исследования киноведа Валерия Фомина по военным кинооператорам, изданы подробнейшие записи военных кинооператоров, и известно, кто снимал хронику перехода через Сиваш – Георгий Николаевич Хнкоян. Он выжил в то страшное время и после войны еще долго работал в профессии как оператор и режиссер Литовской киностудии художественных и хроникально-документальных фильмов; умер он в 1972 году, так и не узнав, что его съемки вошли в один из лучших фильмов мира.  
И наконец, начинается война в последнем фильме Тарковского «Жертвоприношение». Но это не Великая Отечественная, а война будущего, герой фильма пытается ее предотвратить. Есть у Тарковского еще и война прошлых веков в «Андрее Рублеве».